«Лето на память» — так называется спектакль, посвященный Янушу Корчаку, который вместе с группой своих воспитанников в августе 1942-го шагнул в газовую камеру в нацистском концлагере Треблинка-2. Хотя у него был выбор — остаться в Варшаве или отправиться туда с детьми. Он предпочел последнее и, оказавшись в лагере, взял двух самых маленьких детей на руки и пошел с ними впереди колонны, обреченной на смерть. «Дети имеют право на смерть» — последний титр, написанный от руки, появляется на медленно опускающемся занавесе.
Отправлялась я на спектакль о педагоге и гуманисте Корчаке не без опасений — тема тяжелая, которой предпочитают не огорчать современных детей, заточенных на получение от жизни удовольствий и радости, а не негатива. Даже во времена множащихся по земле военных конфликтов. Но спектакль о Корчаке, сочиненный молодым режиссером Анной Коонен и ее талантливой командой, как раз весь наполнен радостью. Каким бывает наполнено лето, оставшееся нам на память из детства.
То варшавское лето 1939 года для пана доктора Гольдсмита, теперь известного миру как Януш Корчак, и бедных еврейских детей, которых он собирал по довоенной Варшаве, начинается на вокзале. В пространстве сцены он обозначен лишь двумя большими железными колесами да куском железнодорожного полотна. А еще звуками вокзальной суеты — свистки кондуктора, нервные голоса отъезжающих/провожающих. Плоские фигурки детей и наставников пастельного цвета, как будто нарисованные неумелой детской рукой и собранные в группки, загружаются в вагоны, которых тоже не видно, но по репликам уже понятно, кто есть кто и куда едет — в летний лагерь в Михайловку пить молоко с хлебом, которых многие из детей не имели, и учиться в Детской республике пана доктора самоуважению, справедливости, быть порядочными людьми. «Дети имеют право быть самими собой», «Дети имеют право на игру», «Дети имеют право на уважение и любовь». «Одиночество ребенка наделяет куклу душой», — не произносится, а пишется на заднике, и это, пожалуй, единственный фрагмент из педагогических идей и опыта пана доктора, которые впоследствии повлияли на мировую педагогику. Его Дом сирот в Варшаве, его летние лагеря в Михайловке и других местечках для еврейских детей. А вот он и сам — как кукла, большой и маленький, и как актер Василий Уточкин.
«Но каково это — представить, что ты еврейский мальчик или девочка из бедной семьи в предвоенной Варшаве? — пишет исследовательница жизни и работ Корчака антрополог Марша Талмедж. — Дома ты живешь впроголодь и тебе приходится красть продукты или тяжело работать, чтобы хотя бы иногда чувствовать себя сытым. Ты не знаешь, что такое спать в собственной кровати (спишь в одной постели с братьями и сестрами — какая детская, вы о чем?). Не знаешь, что такое мыться каждый день, носить чистую одежду, ходить в школу. Что такое уважительный разговор взрослого с тобой, пусть не на равных, но хотя бы без оскорблений, зачастую тоже не знаешь».
Таких детей собирал по Варшаве и обогревал альтруист Корчак. Но на сцене — радость. Открытие мира, себя. Смешная с косичками Блюмка (Дарья Ефремова) ведет дневник, описывая лагерную жизнь день за днем, и кукольный театр представляет этот детский мир на четырех подъемных площадках, занимающих всю сцену от портала до портала. Как воспитанники пошли купаться, как Ривка, постоянно кашляющая и по причине болезни не участвующая в детских проказах, читает книжки и рассказывает всем сказки про птиц и ангелов, проглотивших крохотные алмазы и оттого божественно запевших… Как их детский суд, заведенный паном доктором, разбирал дело трех мальчиков, которые сначала были угрюмы и озлоблены (от крайней нищеты), а потом от доброго отношения к ним стали совсем другими. И один из них, самый трудный, потом ночью лежал и беззвучно плакал, пока все вокруг спали.
Мир детской республики, придуманный и воплощенный паном Корчаком, команда Анны Коонен выстроила необычайно тонко — он прост и при этом метафоричен. Куклы плоские, на палках (у профессионалов это называется на потычках), маски — всего их под триста — придумала художница Александра Громова. Как будто детской рукой нарисованы — от этого они обаятельно неправильные, маленькие и в рост человека, забавные. Плоскостные и в виде масок на лицах актеров. Да, кукольных разноразмерных фигурок под три сотни, а актеров, работающих с ними, всего-то девять, и остается только поражаться и восхищаться, с какой ловкостью они успевают переходить, перебегать или просто в открытую рыбкой нырять с одного уровня в другой. Кукольники тут и как акробаты — иначе не успеть поменять куклу, встать в новую мизансцену. Но труппа в Рязанском театре отменная, способна, кажется, на невозможное.
Детская жизнь в противоположность взрослой у Коонен полна летних приключений, открытий и радости, как будто на дворе не 1939 год и никаких в помине немецких солдат, начавших Вторую мировую войну с захвата Польши. Но так выстроен спектакль, что сначала робкие, а потом все чаще возникающие метафоры обозначат тот нечеловеческий ужас, который ждет и Польшу, и Европу, и детей пана доктора с ним самим. Звезда мелькнет на небе, но шестиконечная, которой потом позорно припечатают все еврейское население, отправив его в гетто. Поезд, отбывающий в летний лагерь, вначале заставит вздрогнуть — ведь в поезд по возвращении в Варшаву погрузят Ривку, Блюмку, маленького Абрамчика и остальных ребят, чтобы отправить в лагерь смерти. Дети имеют право на смерть…
И музыка, написанная Артемом Тульчинским, идет постоянным фоном — звуками, мелодией, цитатами из кляйзмерской музыки и даже «Битлз» (фрагмент из их «Желтой субмарины»). И характер самой музыки, сопровождающей беззаботное летнее повествование, почему-то тревожит с самого начала. Причем тревожит деликатно, тихо так, но настойчиво смущает душу.
И абрис ангельских крыльев, и тонкие колоски под ветром, и тень скрипача, а затем и он сам, возникающий на верхнем, четвертом уровне подъема, несут трепетную эмоцию детской жизни, именно ребенка, который, по Корчаку, «словно весна. То солнце выглянет — и тогда ясно и очень весело и красиво. То вдруг гроза — блеснет молния и ударит гром. А взрослые словно всегда в тумане. Тоскливый туман их окружает. Ни больших радостей, ни больших печалей. Все как-то серо и серьезно. Ведь я помню. Наша радость и тоска налетают как ураган, а их еле плетутся».
В финале два паровозных колеса не отправятся в другой лагерь. В последней сцене отдохнувшие, поумневшие и отъевшиеся счастливые дети готовятся к возвращению в Варшаву. Теплый свет (художник Юрий Лебедев) заливает их радость. Так и хочется крикнуть им: «Останьтесь в этой Михайловке, не возвращайтесь». Но занавес опускается, а по нему в тишине бегут строки убористым почерком: «В августе 1942 года пан доктор вместе со своими детьми вошел в газовую камеру». Такая тишина как гильотина.